СЕРЕБРО НАШИХ ДУШ
Робину Пэку: спасибо за все
© Кицунэ-сан
Закат кровавыми отблесками на соснах. Воздух чист и прозрачен до звона. До боли. Зачем нам подарен столь прекрасный вечер накануне прощания. Не затем ли, чтобы сделать его еще больнее? Я отталкиваю отчаянье от себя, и оно воздушным змеем подымается в сиреневое небо. Мы соприкасаемся руками, это важно... Я ловлю дыхание друга растрепанными волосами. Мы уже искупались в объятиях, блуждали в поцелуях, теряли и обретали друг друга. Блудили. Теперь это уже не важно, до самолета, равнодушной железной птицы, которая проглотит и унесет меня в своем чреве, осталось менее двух часов. И час дороги, а что успеваешь за воздушно-пенные пятьдесят минут, когда кажется, что не хватит и всей жизни? Ничего. Вот и между нами пролегло фиолетовой тенью молчание. Только соприкасающиеся руки спрашивают: вспомнишь? И глаза отвечают: нет, не забуду.
Мне кажется, это напрасно. Если обстоятельства, вставшие между нами, так сильны сейчас, в разгаре страсти, то что может такая любовь через мили и дни? Надежда вернуться так зыбка. Ее смывают воды реки в которую нельзя войти дважды.
В детстве я хотел иметь собаку. Надежного друга с сахарными зубами. Теперь он курил в тишине и скалил в нервной улыбке белые зубы. Друг, защитник и кажется, прошлое. Прошлое, которое еще будет болеть.
Неизбежность расставания застряла комом в горле. Я уже спешил. Рядом с ним, не выпуская руки - спешил. Ноги несли меня к тропинке, вниз по склону. Туда, где дорога и автобус на аэродром. Собранная сумка, пока еще на его плече. Но он почувствовал мой порыв. Кажется, я невольно сделал ему больно. Глаза спросили быстро: спешишь? Ты уже там мыслями. Побелевшие костяшки пальцев кричали в ответ: нет. Но я же не сумею больше... Не выдержу, сойду с ума. Прощание невозможнее разлуки. Рвет на части. Как там, за тысячу миль, я смогу собрать эти части себя? Еще немного и... Глаза понимают. Они смеются. Великое мужество - этот смех. Целую порывисто темные губы. Порывисто не получается. И мы целуемся самозабвенно на самом ветру. В полсотне метров от дороги по вертикали.
Кончики пальцев задерживаются на жестких, черных волосах. И он ловит их губами. Слабая полуулыбка: виноватый взгляд: пора. Он понимает и до чертиков демонстративно спешит на автобус. Но стыдно признаться, даже эта демонстративность устраивает меня, если укорачивает прощание. И чего я ждал, когда оставлял себе этот вечерний час в сосновом бору? Чуда. Нет, поступка. Поступка, который оправдывал бы любое ответное безумия: от остаться до умереть, что тоже остаться. Этого не случилось, и прощание задохнулось в чрезмерно насыщенной недосказанности...
Тропинка осыпается под тяжелыми ботинками на рифленой подошве. Темно-красные комки ссыплются вниз, разбиваясь о корни. Я бросаю злой и короткий взгляд, не замечает, черт! Эта тварь привыкла к слегка саднящим, слегка дразнящим расставаниям. Нежная платина прядей и весеннего неба глаза, вот что вводит в заблуждение, но тварь - лучшее определение для него. И я ненавижу себя за то, что смею думать так. Но знаю, он не вернется, а я не использовал вечер до дыр и более не интересен. Прощание безнадежно скомкано моей безынициативностью. Сам виноват! Я безнадежно виноват все эти месяцы стертых с лица поцелуев, месяцы пряного шафрана под тонкой тканью льняных простыней... Все эти безумные дни телефонных звонков, ревности, сжатой в пружину, спрятанной внутри. Я бешено вращаю назад стрелки часов на циферблате моей памяти. Я воскрешаю нас в обратно-посекундном темпе. А вслух молчу, храня для памяти его безмятежную улыбку. Его поцелуи еще не остыли на моих губах, а глаза - уже да! Для такой нервной и тонкой твари, возмутительно спокойствие на пороге прощания! Неужели я так скоро стал для него лишь засушенным цветком в любовном гербарии? Чувствует ли он вообще хоть что-то сейчас, в эти минуты?
На этот раз мне действительно больно. Я ловлю его - свою боль глазами и топлю в черных омутах наших зрачков, а в небесной глади: покой. Я веером раскидываю воспоминания, изящные гравюры наших дней: там остались цветные айсберги подтаявшего мороженного и теплый песок тропинок. Винный вкус его губ, сандаловый запах ключичной впадины. Разве нельзя изменить хоть что-то, меня всегда чуточку не хватает встать поперек обстоятельств. Мои тонкие руки не готовы хватать птицу удачи за хвост. Свобода обернулась выбором, я делаю его в пользу обстоятельств, лишь потому что меня научили: так поступать разумно. И я, истинный англичанин, голосую за традиции, нет опрометчивым решениям. А тебе, беспечно-вольному американцу испанского происхождения, не даются эти рассуждения, и ты злишься. Готовый беззаботно загубить нас, скоропалительно воображаешь себе рай в шалаше. А я почти поверил твоему необузданному воображению, не хватило жеста. Жаль?
Я задыхаюсь, вспоминая: прямую спину, вспоротую узким рубцом позвоночника, прилипшие ко лбу пряди, солоноватые губы и полузадохнувшееся: да. Я схожу с ума, смотря, как подпрыгивает ниспадающая на глаза челка в такт его шагам. Еще не рожденное криком: не отпущу - умирает. Черт тебя побери, Джеймс. Тебе лучше было не приезжать. Не царапать свое белое северное тело в жестких зарослях терновника, не гладить мощные холки моих быков. Даже седло, мое седло, хранит твой след. И теперь ты, как последняя бесчувственная блядь, спешишь на свой блядский самолет. Ему, самолету, ничего не стоит перенести тебя через океан. И я мечтаю о дерзкой выходке террористов.
И я хочу уронить свое лицо на жесткое поле его груди, услышать последнее: не уходи. И сам не знаю, что такого в этом испанском парне, чье имя обжигает рот, в чьей крови плавятся золотом стволы иссушенных олив. Это невозможно. Я его первый, а он мне не то чтобы... Были и другие, закрытый интернат, знаете ли... Поле Куру для запретного разврата. Ристалище чувств в плену у подростковой сексуальности. Смятые простыни, напряженные тела, напряженные члены, шаги в коридоре. Да и колледже: темноглазый Августин, исследовавший мое тело белыми, нервными руками. Ирландец Джон, с ним было хорошо, но он ушел, оставив после себя короткую записку: моя жизнь в ИРА. Да, этот испанский ковбой американского качества Мальборо сделал мне больно своей небрежной гитарой, способной досказать кастаньеты даже в рок. И глазами спелой сливы, такими же дикими и темными, как у мустангов, диких лошадей. Это его мир: вино, кастаньеты и мустанги. И шипы терновника.
Тропинка, сука, крошилась под ногами, сумка мешала равновесию, я обдирал руку у растущий по краям кустарник. А он легко сбегал вниз, изредка бросая на меня короткие, смеющиеся взгляды: ну что же ты? Я разозлился, я нагнал его. Сбил с ног и мы скатились вниз, все в красноватой, глинистой пыли. Он взглянул на меня сердито, я защитился виноватой улыбкой: извини. Мы сидели на обочине, я протянул ему не элегантно крепкий “американ блэнд”, что значит: дешевый американский табак, для приличия распиханный по тонким трубочкам сигарет. Джеймс затянулся, едва не закашлявшись, я посмотрел расписание: до автобуса 20 минут. Молчание подталкивало в логово воспоминаний, близость заводила. Слышу свой просящий шепот: пойдем, пожалуйста. Тебе надо переодеться.
Пожелтевшая от дороги листва кустарника скрыла нас. Он прав, мой техасский идальго, надо переодеться, в таком виде не пустят даже в автобус. И я роняю на жухлую траву рубашку и джинсы. Он не спешит дать мне другие вещи. Стоит, смотрит на меня, скалит возмутительно белые зубы. Я уже понимаю, что воспоследует за этим. Он приближает меня к себе со всей страстностью испанской натуры, снимая с меня всю ответственность. Что ж, это прощальное насилие, возможно, лучшее, что мы могли сказать друг другу. Он жаден до меня, его поцелуи обжигают губы, а потом соски. Его руки сминают полузадушенное “нет”, как пластилин. Я упираюсь лопатками в жесткую землю, от него пахнет пылью, солью и табаком...
Я влюблено смотрю на раскинутые в стороны, острые, почти мальчишеские колени... Я уже не могу, не хочу! - удержать себя... Я опускаюсь сверху, меж узких бедер... От его волос пахнет шалфеем. Я вонзаюсь в узкое и сухое пространство. Ловлю поцелуем невольный стон. Сейчас я нежен, подобно гепарду: потерпи, малыш. Продвигаюсь в волнительную глубину, как напряглось его тело. Но мне больше не больно причинять ему боль, ведь он сделал свой необратимый выбор не в мою пользу. И, сейчас, обнаглев от необратимости, я намерен позволить себе все... Врываюсь, сминая гордое, слабое: нет. Почти выхожу, но лишь для того, чтобы протаранить его как следует. По спине поползли едкие дорожки пота. Ныряю в прохладные озера широко распахнутых болью глаз. Вот так, Джеймс, как тебе моя прощальная нота? Он понимает: месть. Я вижу, знает: пощады не будет. И это индульгенция из тонких рук. Я чувствую его напряжение, я затыкаю рот поцелуями, вжимаю в траву хрупкие запястья... И обрушиваюсь ураганной силой торнадо.
Не надо. Слова заткнуты обратно в глотку. Тело, сумасшедшее от боли, мечется до ломоты в пригвожденных запястьях. Горло пересохло от нерожденного крика, внизу боль адская, он просто разрывает меня по живому, приподымает за собой, только на одном ... и обрушивается, так что камушки впечатываются, оставляя ссадины на спине. Я чувствую, что он умащает свой путь моей собственной кровью. Меня пугает огонь, разгорающийся в паху. Желание? На грани безумия? Что ОН делает со мной?
Пресвятая Дева Мария! Когда я уже не мог кончить от жгучего чувства вины со стыдом напополам; что я делаю подонок, он же любит меня? - его дыхание изменилось. Я угадал безошибочно, как иначе после стольких душных ночей напополам? Тонкие ноздри затрепетали, я почувствовал, как он, упругий от возбуждения, уперся мне в живот. Я вонзался неистово, я потерял его губы, чтобы с высоты смотреть в это искаженное мучительной страстью лицо. Он дышал прерывисто, поддаваясь навстречу. Из под полуприкрытых глаз брызнули слезы. Это взорвало меня.
Адская смесь желания и боли, пристальный взгляд на моем лице, я даже не мог сказать себе, чего здесь больше: ада или рая. Я знал, он все понимает, и было стыдно. Лучше бы я остался ледяной в своей беспомощности жертвой насилия. Но не смог, горячая волна наслаждения выбила из-под ресниц слезы стыда. Он увидел эти прозрачные, крупные капли и... горячий поток ударил внутрь. Я еще содрогался в судорогах оргазма, а он толчками выплескивал в меня.
Он одевался, избегая встречаться со мной глазами. Я заправлялся, даже радуясь этому. И до остановки мы молчали, держась поодаль. Я видел, как тянет книзу тяжелая сумка, через узкое, костистое плечо. Я не сожалел, но грызло сомнение где-то под ребрами. Нет, это не то, что хотелось поставить точкой над “и”. Автобус забелел на повороте, сердце екнуло: все. Сейчас он сядет в автобус и навсегда: между нами неловкость и стекло. Прощай. Писем не жди. Но перед открытыми дверьми, на глазах у провинциально-добропорядочного кондуктора: он поцеловал меня, крепко вжимаясь губами.
Автобус весело поспешил по светлой, выцветшей ленте асфальта, а мой безумный испанец все не разжимал рук...



