Зима, весна, лето, осень / Concerto in g-minor
© Menthol_blond
1.
Январь, да? Первый месяц. Как с чистого листа, потому что новый год начался. Впрочем, у разных народов по своему. В Израиле в сентябре новый год празднуют, в Китае и где-то еще на Востоке -- в феврале. Есть еще Старый Новый, исключительно наша мулька, праздник-дублер. Если ночь на первое января не задалась, то тринадцатого этот недостаток можно исправить. Мы с тобой, кстати, исправляли. Помнишь? Наверняка должен помнить, но вообще я это все к другому говорил. К тому, что если мы с тобой -- такая вот социальная единица, вроде как цивилизация в миниатюре, то летоисчисление должно начинаться со дня знакомства. Или с того дня, когда у нас все началось? Хм... Или лучше все-таки с января начать?
Итак, утро тринадцатого января две тысячи лохматого года от Рождества Христова выдалось вполне себе зимним и морозным. С разводами инея на стеклах входных дверей. С белыми барханами на скамейках скверика, с жесткими полосками снега, превратившими окна в учебное пособие "вид сугроба в разрезе". Впрочем, к полудню вся эта красота потемнела и размякла, словно попавшая в глубокую лужу новогодняя открытка. Ну вот, опять вместо сказочного января слякоть и другие радости мегаполиса. Но это тоже неважно. Асфальт в слякоти, тротуары в кисельно-сером месиве. Ты в легком смущении от простого вопроса:
-- Что у тебя с руками?
Пытаешься накрыть кулак ладонью, чтобы скрыть от меня лопнувшую кожу на костяшках. Одни болячки спрятались, зато другие теперь на виду. Можно подумать, что сбылась архаичная, медицински-дворовая страшилка -- "Будешь себя там трогать -- пальцы отвалятся". Ничего не отвалятся, конечно. Тем более, что тебя там в основном трогаю я. А трещинки на покрасневшей коже -- потому что без перчаток ходишь.
Первое время Витька врал мне, что их теряет. На третью встречу раскололся:
-- Я их не люблю. Все кажется, что, как только перчатки надену, сразу настоящая зима начнется, понимаешь?
Понимаю. Сам такой. Только старше на двадцать лет.
Восемнадцать и тридцать восемь. Целое поколение. Двадцать лишних январей, двадцать старших февралей и так далее, и тому подобное... Я старше Витьку на больший возраст, чем ему самому сейчас. Сложно. Причем не только в тех случаях, когда я объясняю, над чем сейчас шутил. Сложно не дать понять, как это: когда уже примирил себя с тем, что вот такого, взаимного, обоюдномужского интереса больше в жизни не будет. Когда на себе в каком-то смысле слова крест поставил. Не хотел, конечно, но... В общем, мысленно похоронил себя за плинтусом, а потом резко возродился. Иногда страшно от этого: кажется, будто я свою собственную юность себе обратно оттягиваю. Отнимаю ее от Витьки.
На "Виктора" ты, кстати, почти не откликаешься. Жесткое имя, паспортное, взрослое. В обиходе у нас другое -- "коллега", "кадет", изредка "Радость моя". Потому что Витька, действительно, в радость... Даже когда просто молчит, слушает и кивает. В зрачках плавает свет от прикроватной лампы...
Глазищи золотистые блестят. Как свежая заварка в чашке тонкостенного фарфора, как янтарные капельки меда на свету, как тяжелая полоса закатного солнца на чистом паркете, как... И сам себя обрываю на полуслове, потому что дыхание перехватывает. Замираю на секунду, будто оглядываюсь, хотя чего оглядываться, в моей квартире мы одни, а потом тянусь или прижимаюсь, или тыльной стороной пальцев по подбородку провожу:
-- Радость моя...
Идентичная дрожь при первом прикосновении, взаимные робость и неловкость, похожий жар в губах, и еще одна дрожь -- когда холод чужих пальцев кажется ожогом... Когда напряжение проходит, потому как понимаю, что ты тоже боишься и тоже не сильно это скрываешь... Когда прислоняешься к чужой спине, а кажется, что позвоночник гудит у тебя. Когда чувствительность такая, что контроль теряется даже не от прикосновений, а от горячего дыхания над зудящей и изнывающей кожей. А потом -- одновременное удивление, когда доходит, что у нас все получилось...
2.
Кафушка, расположенная в угловой булочной, за последние двадцать лет сменила штук пять официальных названий, пяток ремонтов и три десятка заведующих. Но кодовое название "Стекляшка" оставалось неизменным. "Стекляшкой" она оставалась и сейчас -- бетонная стена с обоями под кирпич и три запотевшие стеклянные витрины. Запах свежего кофе и сохлых слоек с повидлом и песком, разведенный кипятком и соком кагор, именующийся глинтвейном... А в дополнение к ним -- золотисто-зеленый аквариум с рыжими рыбами, мудрыми и наверняка прокуренными. И дым всегда стоял не коромыслом, а вопросительным знаком от дискуссий, сквозняк наметал от дверей дождевую пыль и обрывки "самых важных" разговоров, нитка чайного пакетика трепетала на ветру, как леска крошечного змея...
Прийти вовремя, никого не застать. Тянуть свой кофе -- медленно и почти тоскливо, потому как на второй денег может не хватить, а сидеть просто так -- неуютно. Антон, когда про это узнал, почти сердился -- заказывай, а я потом приду и оплачу. Но это неудобно.
Так что -- просто кофе. Без сливок, сахара и намеков. И цивильный разговор. То есть не разговор. Внутренний монолог, слегка обиженный. Потому что Антон опаздывает. А тут неуютно. И за окном гроза ненормальная, ей в мае полагается быть, а не в середине марта.
Ливень по стеклу размазался. Густые потеки. Только фары за окном видно и невнятные фигуры. Будто рама не оконная, а от полотна импрессионистов. И вот это черное пятно может быть чем угодно -- прохожим, который мимо "стекляшки" идет, или все-таки Антоном, промокшим насквозь и слегка запыхавшимся. Почему-то, когда просто по улице бежишь, на тебя все оглядываются, а когда под дождем и без зонта -- то это нормально: человек вымокнуть боится. Антону без разницы, хотя пальто уже выжимать можно. Главное, чтобы Витька не ушел.
Теперь Антон встряхивается, выбирается из черной шкуры. И старается не сбиваться на виноватый тон, когда в очередной раз объясняет, что на работе завал, и пораньше освободиться не было никакой возможности, а уйти и оставить все на коллег тоже никак нельзя.
Витька кивает. С печальным и очень умным видом, как профессор на экзамене. Салфетка на черном столе белеет экзаменационным билетом. И у Антона неизвестно почему мгновенно леденеют руки и даже колени под брюками. Будто и вправду сейчас билет вытащит. Не сможет на него ответить и будет навсегда изгнан. Не то из "стекляшки", не то из легкомысленной витькиной жизни.
Но Витька не спрашивает, Витька молчит. Опоздание-то не первое, и даже не пятое по счету. Уже ругались из-за этого. Уже мирились.
-- Послушай... у меня действительно много работы... И я действительно не мог уйти ровно в шесть.
Витька снова кивает. И улыбается:
-- Знаешь, есть такой анекдот. Детский совсем. Подходит внучек к деду-адмиралу и говорит: "Дедуля, я никак запомнить не могу, а на каком ты корабле плавал. То ли "Шлюха", то ли "Проститутка". Дедуля багровеет, хватается за сердце и кричит: "Запомни, внучок, я служил на эсминце "Безотказный". Смешно?
Не особенно. Зато не сердится.
-- Так, стоп, подожди. Ты на что намекаешь?
Витька не намекает, Витька дразнит. Молчит и при этом смотрит на собеседника очень умными глазами. Как персонаж старой байки про собаку Павлова и абитуриента. Или просто, как собака. Которая в любви признается молча, выражая ее поскуливанием и прикосновениями шершавого языка. У Антона, кстати, язык тоже шершавый. Интересно, кто из них чья собака?
Но такого Витька говорить не будет. Он в любви, если честно, пятый раз всего признается. Правда, четыре раза из этих пяти -- Антону, но это уже мелочи.
--Так вот, Тош, ты и есть эсминец "Безотказный".
3.
Май, сессия на горизонте. То есть, у Витьки на горизонте, Антон свои последние сессии пятнадцать лет назад сдал и торжественно отметил. И теперь на правах дипломированного специалиста может категорично руководить подготовкой. Притащить с балкона короткую стремянку, на четыре ступеньки, как в библиотеке. Растопырить ее посредине коридора.
Коридор слегка напоминает замковую галерею -- длинный, странно-узкий, с лампой-фонарем под высоким потолком, с ровным блеском стекла на том месте, где должны быть стены. Вместо них вплотную, так, что обоев не разглядеть, -- книжные полки. Тяжелые суровые тома в потертых обложках, матерчатые корешки учебников и старых собраний сочинений, золотистый шрифт словарей и справочников.
Витька ругается, но честно лезет по чудо-лестничке на самый верх, доставать очередной нужный фолиант. Антон с трудом скрывает ухмылку и наблюдает за партнерскими трепыханиями. А потом шагает из дверного проема в коридор.
Сейчас он придвинется ближе, положит ладони Витьке на бедра, сильно обхватит -- так, будто они не в коридоре дурачатся, а где-нибудь над обрывом, по-над пропастью... И руки отпускать нельзя, внизу бездна. Витька дернется слегка, но вырываться не станет.
-- На одну ступеньку спустись? -- а руки не разжимаются, держат крепко. Не больно, а просто уверенно.
И Витька, ничего не понимая, кивнет, и обязательно спустится, но сперва все-таки прихватит с полки нужную книгу. Шагнет неловко, глядя себе под ноги, приближая напряженную спину к лицу Антона. Замрет. Чуть покачнется. Почувствует привычные уже касания: Антон убрал ладони, передвинул их вперед и наощупь, не глядя, расстегивает на нем джинсы с заедающей молнией. Касается темной ткани белья, огибает косой шов и резинку. Пальцами по бархатистой мякоти, по жестким кольцам волос в паху, по оживающему телу... Неслышные касания, беззвучные...



