Блаженны ищущие
Комментарии автора: Кто ищет, тот всегда найдет. Вот только что?..
© Nikki 666
Ночь. Тьма, темнота, темень. Темнота не черная – не ночью, не в центре города. Черная ночь бывает только на пустырях, окраинах, заброшенных стройках. На скоростных шоссе после полуночи, когда выдается пять минут без машин, пять одиноких, ночных минут. Над пустынным шоссе небо может быть черным, чернеть в просветах между бледными рваными облаками, и звезды прокалывают черноту словно острия россыпи мелких портновских булавок.
В городе ночь другая. Темно-синяя, густо-фиолетовая. И эту ночь режут огни – не светят, не мерцают, а режут лучами ночь... даже неоновая вывеска бара, которая должна сиять, бьет в глаза.
Бар называется «У Донни». Я, кажется, был здесь. А может, я был «У Томми», «У Ленни», «У Бонни». Как люди любят собственные имена...
Только не я. Я люблю чужое.
Я открываю дверь бара и захожу внутрь.
Внутри нет воздуха. Есть табачный дым, есть пивной дух, есть парфюм официанток и одеколон бармена, есть испарения от средства для мойки стекол, а воздуха нет. Да и мало в каком баре он есть. Человек эволюционирует и скоро совсем откажется от кислорода. Бензин на улице, табак в доме. Я люблю запах бензина. Горящего бензина, бензина, который жрет из бензобака мотор.
Я прохожу через зал к стойке бара...
...И вижу его.
Закрываю глаза. Открываю. Нет, я не ошибся. Не мог ошибиться. Пусть даже он остриг свою рыжую гриву до плеч и пусть теперь носит куртку вместо извечной кожаной жилетки – да ведь ночь и впрямь холодная... не было на моей памяти в Калифорнии таких холодных ночей... – и пусть он скользнул по мне взглядом и притворился, что не увидел, не узнал, не заметил, – я не ошибся, и это он.
Сидит у стойки, тянет пиво, и тянет медленно, а это значит, что на следующую кружку у него нет денег. Я улыбаюсь – и пусть тянет в груди, и перехватывает горло, и под языком жгучая горечь – потому что это так похоже на него.
Я сажусь рядом, у него за спиной, трогаю его за плечо и тихонько зову:
– Лэнс...
Он оборачивается. Темные глаза и кривая усмешка, и я вздыхаю тайком, вздыхаю с облегчением, потому что это действительно он. Я нашел его.
– Я вас знаю, мистер?
Я тихо смеюсь. Я помню эти игры. Он любит играть. Немного повеселиться, повалять дурака. Конечно, он узнал меня. Не мог не узнать. Но я подыграю ему, хотя меньше всего сейчас мне хочется играть. Я так устал. Я не помню, спал ли я этой ночью – кажется, нет, в эту ночь я вернулся в Лос-Анджелес, а значит, провел всю ночь на фривее... я устал. Но если он хочет играть, я поиграю с ним.
Потому что я его люблю.
– Может, и нет, – отвечаю я. – Но я все равно куплю тебе еще пива.
Он смотрит на меня, пристально, недоверчиво, и мне становится страшно. Слишком хорошо он играет – может ли такое быть, чтобы... Но нет. Конечно, нет. Он улыбается мне, и я таю, потому что у него такие теплые глаза.
– Ты странный, парень, – говорит он мне. – Но чтоб я сдох, если откажусь.
Я заказываю пива, и он пододвигается поближе.
– Твое здоровье.
Я молча салютую ему кружкой. Своему голосу я не доверяю.
Он запрокидывает голову и вливает в себя пиво – сколько раз я смотрел, как он это делает? Сколько раз видел, как тонкий, пенно-янтарный ручеек ползет из уголка его рта, по подбородку, на шею? Сколько раз стискивал зубы, зная, что сейчас не время, ох, не время...
Он ставит кружку на стойку, смеется, утирает губы. Я медленно допиваю свое пиво. Мне теперь спешить некуда.
Он смотрит на меня, и теперь я вижу их, искорки смеха в его глазах. Шельмовское, бесовское веселье.
– Что ж, давай знакомиться, мой благодетель, – он протягивает мне руку, и хотя у меня мутится в глазах, я вижу маленький приметный шрам между большим и указательным пальцем. Это укус. Локи, мой «харлей», укусил его, когда он однажды сел на него без меня и взялся за руль. Локи был ревнив. Пожалуй, чересчур. Ведь это из-за него Лэнс...
Приступ головной боли, белая вспышка перед глазами, дурнота, и я ничего не вижу несколько секунд, но слышу, как он представляется:
– Кайл.
Боль уходит, и мне снова смешно. Кайл. Ох и выдумщик же он все-таки.
Он не заметил моего приступа. Или сделал вид, что не заметил. Я жму ему руку.
– Деккер.
Он прыскает.
– Вот прямо так тебя, бедолагу, и зовут?
– Меня зовут еще хуже, – усмехаюсь я. А то он не знает. – Так что Деккер – в самый раз.
Кайл. Я прячу еще одну усмешку в следующей кружке. Он еще ни разу не повторился.
Тогда, в самый первый раз, он представился Альбертом. Я не видел еще никого, кому бы это имя так не подходило. А он и не притворялся, будто оно настоящее. Какая тебе разница, говорили мне его глаза, ты ведь не биографию мою писать хочешь, ты хочешь меня трахнуть. В общем и целом, он не был неправ.
Он был Альбертом, а бар был маленьким, а музыка – хреновой, и тогда мы пошли в мотель, и номер был чистым, а простыни – белыми.
А он был чахоточно горячим и таким скользким от пота, что выворачивался у меня из рук.
А я тогда еще ничего не понимал.
Потом, намного позже, он объяснил, что никому не представляется своим настоящим именем, потому что оно дурацкое. Дурацкое, сказочное. Непонятное. В конце концов мне он его сказал. Хоть и просил звать его только Лэнсом.
А мне нравилось его настоящее имя. Нравилось говорить его, нравилось, как оно перекатывается на языке, словно виноградина, пока ее не раскусишь.
Красивое, в сущности, имя – Ланселот...
К тому времени, как я приканчиваю пятую кружку, игра уже явно затянулась. И я не понимаю, почему мы здесь сидим. В центре Лос-Анджелеса есть бары, где всем плевать, чем и с кем ты занимаешься, есть ночные клубы, где столько народу, что тебя не видно в толпе, но «У Донни» – не просто в центре Лос-Анджелеса. Он в центральной трущобе Лос-Анджелеса, один квартал от Сансет-Стрип, переходишь улицу и попадаешь в другой мир... Ребята, что сидят здесь, – водители грузовиков и вышибалы, выжимающие из парней вроде самого Донни долги в будние дни недели. Гребаные голливудские ковбои после третьей рюмки. Дома на них ссут через пеленки их черт-знает-какие-по-счету дети, а жены хлещут по мордам мокрым полотенцем и не пускают в дом, если чуют виски через дверь, а потому здесь, в баре, они будут суперкрутыми мужиками, они никому не дадут спуску, и уж меньше всего – маленьким гомикам, у которых точно нет ни детей-зассанцев, ни стервозных жен.
Мы теряем здесь время.
Он поднимает на меня глаза и быстро опускает их обратно, вперившись в гладкую поверхность стойки. Ну же, малыш, давай. Я не хочу тебя обидеть, но я падаю от усталости, и я соскучился... знал бы ты, как я по тебе соскучился...
– Душно здесь, – говорит он, не поднимая глаз. – Выйдем?
Конечно, выйдем. На крыльцо. На крыльце ночь, и она стала темнее, но черной ей не быть. Он просит у меня сигарету. Я консерватор, я курю «Мальборо», но я сую руку в задний карман джинсов и достаю едва початую пачку «Пэлл Мэлла». Я помню, что ты любишь, малыш. Я держал ее для тебя.
Он пытается прикурить, а ветер бросает короткие волосы ему в лицо, и он матерится сквозь зубы, убирая спутанные рыжие патлы за ухо и прикуривая снова. Мне нравится его стрижка. Нравятся непослушные пряди, падающие на щеки, нравится, как концы волос метут по шее, едва не доставая до плеч. Но мне все равно жаль, что он постригся. У него была такая роскошная грива.
До пояса.
Никак не короче.
Я помню, как он ругался, вот так же, сквозь зубы, когда пытался расчесать мокрые волосы после душа. Щетки – любые – путались в них, висли на них, и их приходилось долго оттуда выпутывать. Мне приходилось выпутывать, потому что у него самого не хватало терпения, он бесился и выдирал их рывком, иногда вместе с целыми рыжими клоками. Тогда я отбирал у него щетку, и он вздыхал и садился на пол. У меня всегда хватало терпения. Я распутывал эту гриву прядь за прядью, сидя на краю кровати, а он сидел на полу и мурлыкал песенки Sweet. Это всегда были песни Sweet, а почему, я не знал – это даже и не любимая его группа... Он сидел на полу, и его полупричесанная голова была аккурат между моих колен.
Иногда он оборачивался...
Он затягивается и ежится.
– Нежарко.
– Так может, найдем место потеплее?
Его голова резко дергается в мою сторону, словно это ветер дал ему пощечину. Глаза мерцают – отражается вывеска, отражается фонарь через дорогу, отражается огонек сигареты.
– Я не шлюха, – тихо говорит он. Опасный голос. Сказать сейчас что-нибудь не то – и он сорвется с крючка как перепуганная, бьющаяся рыбешка, сорвется и уйдет. Мой маленький игрок. Я готов себя убить за поспешность. Ну и что, что мне не терпится. Я столько ждал этого, мог бы подождать и еще...
– Я так и не думаю. Если бы ты был шлюхой, у меня все равно не хватило б на тебя денег.
Он невесело усмехается.
– А я-то думал, ты богач, раз покупаешь мне пиво.
– Понимаешь, – разъясняю я, и мой тон беспечен, и эта беспечность строго-настрого выверена, – если бы ты был шлюхой, ты наверняка стоил бы больше, чем эта забегаловка. Ты же у нас красавчик... Кайл.
Он приподнимает бровь. Приподнимает уголок рта.
– Даже так? Ни черта себе комплимент... Круче я, пожалуй, не слышал.
Я молчу.
Он вздыхает и тушит сигарету о перила.
– И куда ты меня отвезешь? И на чем?
Я улыбаюсь. Я все-таки выиграл.
– Ты ведь раньше ездил на «харлее», а, Кайл?
Он никогда не мешал мне вести. Ездил с кем-то до меня, и этот кто-то неплохо его выдрессировал. Он держался за мою талию, надежно, но не чересчур крепко, разве что на особо крутых поворотах чуть сжимал пальцы. Никогда не отвлекал меня. Ничем. Даже на маленькой скорости, даже на абсолютно безлюдных дорогах. Когда я вел «харлей», его ладони не двигались с места. Вот когда мы тормозили где-нибудь у обочины... потому что от мотоцикла всегда идет вибрация, ты знаешь, если ты ездил... и она идет вверх...
Но никогда, ни разу – во время езды. Может, он знал, как это опасно. Может, бывал в переделках из-за этого. А может, он просто боялся Локи, потому что в дороге я принадлежал ему и только ему...
– Ну надо же.
– Чему удивляемся?
– Я-то думал, все байкеры – такие пузатые, бородастые дядьки.
Он гладит руль. Я не останавливаю его. Он и сам видит – это не Локи. Этот мотоцикл я угнал пару недель назад – он всего лишь машина. Он ничего ему не сделает.
Я ведь убил Локи. Накачал его бензином под завязку, разогнал и сбросил с обрыва. Но он не хотел умирать, и тогда я стрелял в него – может, один раз, а может, и два, но точно не больше шести, потому что в моих «пушках» всегда была стандартная обойма. Когда я выстрелил в бензобак, он взорвался и наконец-то умер. Я не помню, за что я его убил. Но ничего хорошего там точно не было, потому что голова у меня болит каждый раз, как я пытаюсь вспомнить...
Впрочем, я уже и не пытаюсь.

Что-то беспокоит меня. Что-то не так, как обычно. Только когда мы останавливаемся на перекрестке перед красным сигналом светофора, я понимаю: это его руки. Они не у меня на талии, как я привык. Он держится за мой ремень. Я ничего не говорю ему об этом, когда снова трогаюсь с места, но мне грустно. Что это – язык жестов? Он держит дистанцию? Или... кто-то приучил его держаться именно так, пока меня не было?
Я гашу в себе ревность. Меня не было невообразимо долго. Он имел право.
Он начинает беспокоиться, когда мы выезжаем за окраину.
– Я думал, мы едем в мотель.
– Мы едем в мотель.
– Какие, к черту, мотели за чертой города? Чертовы бунгало при стоянках?
– Чем тебе не угодили бунгало?
Он напрягается, я чувствую напряжение всей спиной, даже через куртку.
– Так, – бормочет он, – парочка неприятных воспоминаний.
Стыд и раскаяние. Неразлучная пара. И вездесущая, словно свидетели Иеговы... мне стыдно. Это потому, что я не нашел его раньше. Потому что меня не было там, где я должен был быть. Рядом с ним. Теперь он не любит придорожные бунгало... а что еще? Ночные прогулки? Чужие машины? От чего еще я не успел его защитить?
– Это мотель. Вот увидишь. Уже недалеко.
И когда он видит, он на миг задерживает дыхание, а потом выдыхает с присвистом.
– Ну ты шутник!
– И не думал шутить.
– Да? – он снова окидывает мотель взглядом. Заколоченные окна, обшарпанные, испещренные дырами стены и висящую на одной петле дверь. Провалившееся крыльцо и полустершиеся надписи на стенах. – Дом, милый дом, а? Знаешь, я не думаю, что здесь намного теплее, чем на улице. Но если ты так любишь приключения... – его глаза опять смеются. – Занозы в заднице – это, в конце концов, мелочи, да?
– Подожди, – говорю ему я. – Ты ведь еще ничего не видел.
Он не бывал здесь раньше. Для него это просто заброшенная развалина. Труп дома. Люди вроде него не любят заброшенные дома. Не любят бродячих животных, не любят старых людей. Не любят кладбища. Не любят осень. Они слишком живые для осени, старости и заброшенных домов. Они не любят, когда кто-то им напоминает, что все это есть, что в их жизни все это тоже будет... Или просто в это не верят.
Он всегда боялся старости. Если он начинал разговоры о старости, я знал, что что-то пошло не так, что-то его расстроило. Самый верный признак. Он садился на кровать, или в кресло, или на пол, но всегда в одной и той же позе: подтягивал колени к груди, обхватывал их руками и опускал голову, прижимаясь к ним щекой. И вот так, искоса, глядя мимо меня, начинал доказывать мне, что лет через десять, ну самое позднее через двадцать, он станет мне не нужен. Он станет никому не нужен, потому что он такой тощий, а худые лица стареют раньше, и к тому же рыжие волосы отвратительно седеют. А еще, говорил он, говорил уверенно, с обреченной, воинственной решимостью, еще у него окончательно испортится характер. Вдобавок он сопьется. Иногда все это перечислялось в другой последовательности. Иногда что-то добавлялось или исчезало: про характер он говорил не всегда, зато порой добавлял, что хлещет столько виски, что к старости наверняка станет импотентом.
В общем, ему случалось импровизировать.
Не обращать внимания было нельзя. Он, правда, замолкал... и очень надолго. Мог за сутки не сказать ни слова, а это расстраивало уже меня. Поэтому обычно я садился рядом и обнимал его за плечи. Заговорщическим шепотом сообщал ему, что всю жизнь мечтал посмотреть, как седеют рыжие волосы. И что я старше его и пью больше, а значит, к тому времени, как мы оба станем импотентами, мы присмотрим себе занятие поинтереснее, чем вот это бессмысленное «туда-сюда-обратно». Может, начнем играть в карты. А может, заведем себе парочку мадагаскарских тараканов и начнем делать деньги на тараканьих бегах. Иногда я еще говорил, что когда его тощая мордашка сморщится и усохнет, то глаза у него сделаются совсем огромными и он станет похож на лемура, а я обожаю лемуров. Иногда вместо тараканьих бегов я предлагал собачьи бои.
Я тоже импровизировал.
Сначала он отталкивал меня и отчаянно ругался. Потом прекращал отталкивать, а ругался уже тише. Потом успокаивался, поднимал голову с колен и клал ее мне на плечо. А потом... потом...
– Ого!
Я улыбаюсь. Он ходит по комнате, останавливаясь перед комодом со стоящим на нем светильником, перед креслом, перед двуспальной кроватью, перед стеклянным столиком у кровати. Перед страницами из журналов в рамках на стенах. Смотрит, смотрит, смотрит. Я тоже смотрю. На него.
– Ничего себе комнатка! – в его глазах детский восторг, и мне становится тепло на душе, тепло и пушисто, как бывает, когда зарываешься лицом в новые, неношеные меха. – Секретное убежище. Знаешь, как домик на дереве. Это круто! Ты сам все это сюда перетащил?
Я качаю головой. Кровать стояла здесь, когда я разыскал это местечко. Я бы никогда не затащил такую махину на второй этаж... да и когда я пытался передвинуть комод, ничего не вышло. А вот кресло и столик я нашел в подвале. Там же нашел и кипу журналов. Почти все они были без обложек, так что я почти не чувствовал себя варваром, вырывая страницы. А жаль. Иногда это такое приятное чувство...
Он дотрагивается до цветов в вазе на столике и хмурится.
– Искусственные...
– Я не так часто здесь бываю, – поясняю я. – Живые цветы вянут. Шелковые розы лучше, чем мертвые... разве нет?
Он кивает и снова обводит стены рассеянным взглядом.
– Кстати, тут пыль, – запоздало предупреждаю я. – Меня как раз пару дней не было...
На самом деле неделю. Но зачем ему это знать. Зачем знать, что шелковые розы я привез с кладбища. Если даже я не помню, к кому я на это кладбище приезжал, то ему и подавно ни к чему такое знание.



